Стихи на зиму, к #GN48I3
Игорь Булатовский
Большая вещь
Немного в этом смысла. Могло быть и больше.
Как во всем остальном. Скользкое слово — «смысл».
Слепое слово. И зачем ты с него начал?
И кто это — «ты»? Темное зернышко фальши,
вырастающее до неба ремеслом
огородного пугала, вечных мочал?
Смотри, вот оно идет — циркач на ходулях,
спрятанных в длинные штаны, в широкий клёш,
реящий (какого цвета? пусть бирюзовый)
в сером небе. Задери голову, до боли —
увидишь два шагающих колокола,
а выше — тряпка на палках, шапка-разява...
Дети выходят из школы с горбами смысла
на разноцветных куртках, пинают снежные
черепа, поскальзываются на бегу,
забрасывают горбы в сугробы. Мослы
света под стеной супермаркета. Тележки
катаются под ветром, давя голубей.
Это и есть целое. Супермаркет. Здесь
можно найти счастье. Надо только набрать
полный рот слюны, чтобы как-то склеить ветки,
крики детей, узоры шин, рыжую супесь
на льду, бомжа, примерившегося посп(р)ать,
и обязательно — мелкий сквознячок света.
Можно размножаться, высиживать, кормить,
можно даже изобразить себя птицей.
Какой? Ласточкой? Нет. Конечно, вороной.
Крепкой морщинистой лапкой ходить по миру,
частым сердцем стучать в бирюзовые яйца,
синим глазом держать на оси свой простор.
Здесь не то чтобы нет надежды — она вроде
похоти: если нет, то будет. Здесь нет места
надежде. Это вопрос климата. Слишком
тесны связи между словами на холоде,
слишком стройна решетка фразы, слишком честно
отчитывается речь перед, брр, умишком.
Но это «здесь», где «нет места и т. д.», — есть.
Можно, как Ворон у Теда Хьюза, сморгнуть,
снова сморгнуть, но не исчезнет ничего,
все улики будут здесь, на своем месте,
и тот же ботинок, рваный, набухший,
лежащий в грязи, а еще ржавая бочка
без дна — комнатка ветра с видом на лужу.
Только бы не видеть все это своими
глазами, косящими на смерть, ко всему
ставящими сноску: см., см., см., как бы вчуже,
а смотреть на всё — о, не хищно! — как на сумму
по большей части поводов для игры, тем
для карканья, смотреть кругло и серьезно
и видеть опрокинутый свет, который
захлебнулся облаком, упал и разбился
на тысячи пивных стеклышек, вбитых в мерзлый
грунт сильным клювом, как гвозди, — чтобы воры
не нашли, да так потом внутри и забытых.
Да, так и быть, со всякой ерундой внутри,
стеклянной, бесценной, вжитой промеж костей,
похрустывающей, посверкивающей
при сдавливании, при ловле мелкой твари,
уходящей в ткани, пока ее не застит
сухой толченый свет, порошок Большой Вещи.
Это не музыка, это зима. У. Х. Оден
спускается в бар напротив, потому что
у него в уборной замерзли трубы, они
больше не поют. Орфей спускается zum Bad.
Холод берет выше на полтона. Пальто
сутулится, сует рукава в карманы.
На что песне-то надеяться в гололёд?
На что? Песне-то? На то самое «нет места»,
своего, отхожего, где можно было бы
подумать, и согреться, и взять пару нот
чуть повыше холода. Общественный снег
падает на непокрытую голову.
И превращается в пепел, или в перхоть —
зависит от чувства юмора. Так что песня?
Пора уже решить, что она такое
в этих местах, превративших порох в прах,
холод в хлад, голод в глад, мороз в мраз, а ясный
ум — в костный мозг, и музыку — в тело пустое.
Это — медленное слепое движение
вдоль — вернее, не слепое, а размытое, —
вдоль зимней решетки непроглядного сада,
где фонарики над катком или лыжней
качаются неровно — печати на свитке,
скрепляющие сплошной словарный распад.
Но вот движение жадно остановилось,
при этом не прерываясь, будто оно
втягивается между двумя прутьями
решетки, как обратная ветка, как жила
вдоха внутри выдоха, как фрагмент кино,
смотрящий зрителя, как счастливая ртуть.
Там, в саду, в общественном договоре Ветки
с Человеком о том, что ветка будет смотреть,
как человек умирает, падает, идет,
там, в саду зимнем, смутном, беззаветном,
там, в саду, перепутавшем жизнь со смертью,
пробегает лыжник, звенит ледяной пот.
Вот и всё. Только железная высота
побежало вспыхивает, Большая Вещь
раздвигает аэростаты, смотрит вниз,
на лыжника, на упавшего. Красота
смерзается с воздухом, ледяная печь
печет хлеб не-сущий, непогрешную линзу.
Большая Вещь смотрит в нее и видит
маленькую вещь, темное зерно, место-
имение, с крылышками-кавычками,
говорящее «чик-чирик», недобитое,
несъеденное, не запеченное в тесто
из целлюлозы, вместе с другими птичками.
И видит она пугало в зимнем саду
над ядрами дикой ледяной капусты,
под пулями вишен, створаживающих кровь,
на плече у пугала сидит какаду,
голова и туловище у него пусты,
в них солома и звуки выученных слов.
Пугало смотрит, как вокруг растет сугроб,
снег заметает штаны, подступает к горлу,
деревянное горло произносит: «Ик».
Светает. Дети идут в школу. Их горбы
полны зябкого смысла. У ворот школы
их встретит мертвый одноклассник-снеговик.